Форма входа
Мастер и Берлиоз
Сергей ПЕСТОВ
Мастер и Берлиоз С тех пор как роман “Мастер и Маргарита” оказался доступен читателям, стало привычным отождествление автора и заглавного героя романа. Да иначе и быть не могло: многие подробности судьбы Мастера, его привычки и наклонности Булгаков дал ему из своей жизни. Это и злоключения гонимого писателя, и история любви, и связанная с жизнью автора и его героя московская топография. По Москве можно путешествовать, отыскивая многие упомянутые в романе места, а дом на Садовой, впитавший следы Булгакова, и вовсе стал местом паломничества его поклонников. И вот тут необходимо обратить внимание на обстоятельство, которое почему-то многими читателями остаётся не замеченным.
В “нехорошей” квартире, где в реальности жил Михаил Афанасьевич Булгаков, в романе обитал Михаил Александрович Берлиоз, носитель совершенно иных жизненных и литературных представлений, нежели Мастер, а значит, и его автор.
Допустим, это несущественная случайность и Булгаков просто предоставил герою романа одно из своих жилищ по собственному произволу, ничего особенного не имея в виду. Но может ли быть случайностью, что именно этому персонажу автор дал не только своё имя — Михаил, но и свои инициалы — М.А.Б.?
А после гибели Берлиоза на его квартиру заявляется киевский дядя, и тут выясняется, что у Берлиоза и Булгакова общие земляческие корни... Этих совпадений достаточно, чтобы задаться вопросом: почему деталями биографии Булгакова наделена столь чуждая ему персона, относящаяся к категории едко обрисованных в романе литературных чиновников? Неудивительно, если автор, создавая литературных героев, пропускает их через свою личность и даёт им те или иные собственные черты. Но детали, подаренные Берлиозу, настолько неразрывны с личностью автора, что объяснить это можно только одним: и Мастер, и Берлиоз выражают личность самого Михаила Булгакова, и это расщепление отражает не только разные стороны его души, но и разные варианты его судьбы, какой она представлялась писателю.
Многим из читателей такая мысль может поначалу показаться надуманной, ведь Мастер и Берлиоз, как видится из фабулы романа, антиподы, поэтому их сопоставление может представляться только контрастным. Чтобы понять их взаимосвязь, вспомним некоторые обстоятельства биографии Булгакова.
В массовом восприятии Булгаков прочно утвердился в качестве писателя-нонконформиста, одного из немногих непродавшихся, отказавшихся писать по указке, но в труднейших обстоятельствах притеснений и противостояния официозу создававшего непреходящие ценности. Такая точка зрения даёт увидеть долю правды, но не всю правду. Многие поклонники Булгакова привыкли рассматривать писателя вне контекста литературной и общественной жизни его времени, не желая учитывать, что она не сводится к посиделкам в массолите. Факты, не вписывающиеся в эту картину, отметаются либо отодвигаются на обочину восприятия.
Спустя много лет не всем легко представить, какими были соблазны отражённой в книгах Булгакова эпохи, как умела Система не только ломать, но и приручать. Не надо думать, что заманчивыми были только лишь возможности личного благополучия, соблазнами могли стать и неоднократно становились, например, надежды на реальные или мнимые изменения общественной обстановки или же как будто открывавшиеся возможности реализации нужного и любимого дела.
Булгакову, несмотря на соблазны, в основном удавалось жить, сохраняя достоинство. Но поведение человека перед лицом соблазнов стало одной из тем романа именно в силу важности этой проблемы для самого Михаила Афанасьевича, который был готов откликнуться на некоторые соблазнительные предложения и потому гораздо лучше иных своих почитателей понимал, как трудно бывает перед искушениями устоять.
Жизненные наблюдения дали Булгакову много сюжетов. Реальные эпизоды органично вошли в булгаковскую прозу, но вошли преображёнными, ювелирно обработанными мастером. Мы рассмотрим только те из них, которые связаны с интересующей нас темой.
Семейная атмосфера дома Булгаковых прекрасно передана в “Белой гвардии”. Уже в этом романе, наполненном дорогими для автора подробностями ушедшей жизни, страницы, проникнутые христианскими настроениями (Рождество в доме Турбиных, молитва Елены об Алексее и его неожиданное исцеление), соседствуют со страницами, где и церковные представления, и некоторые околоцерковные люди показаны иронично. Отец писателя Афанасий Иванович Булгаков был профессором Киевской Духовной академии, что не могло не отразиться на семейной обстановке, но в книгах Михаила Афанасьевича невозможно найти ни упоминаний о причастности родных писателя к церковному служению, ни следов протеста против родительского авторитета и отцовских занятий. Здесь неизбежен вопрос: являются ли, и если да, то в какой степени, ранние впечатления писателя источником того взгляда на евангельские события, который сказался в “Мастере и Маргарите”?
Отход от веры детей духовных лиц, да и их самих, в предреволюционной России редкостью не был, но реалии отвергнутой жизни, хотя бы и с отрицательной оценкой, оставались в памяти отвергнувших. Не секрет, что близкие наблюдения за язвами околоцерковного и особенно семинарского быта далеко не способствовали укреплению благочестия, именно семинаристы и поповичи частенько становились безбожниками. Легко поэтому заподозрить в ранних впечатлениях Михаила Афанасьевича один из источников его своеобразного отношения к традиционному христианству. Это отношение можно назвать настороженно-недоверчивым.
Необходимо отметить специализацию Афанасия Ивановича: профессором он состоял по кафедре истории и разбора западных исповеданий, а это предполагало знакомство с современными теологическими теориями. Можно допустить, что сведения о них не прошли мимо внимания Михаила, впрочем, получить их он мог без препятствий и из других источников.
К началу XX века и в Западной Европе, и в России были довольно популярны попытки переосмысления евангельского Предания. Создатели соответствующих теорий отрицали церковную традицию в её канонической форме, но пытались рационалистически вычленить “истинное” ядро повествования об Иисусе. Размеры и содержание этого ядра у разных авторов различались в зависимости от личных взглядов теоретиков: Иисус представлялся то социальным реформатором, то “учителем морали”, то революционером и “первым социалистом”. Среди сторонников такого подхода к евангельским событиям до сих пор вспоминаются Давид Штраус и Эрнест Ренан, но писавших в этом ключе было гораздо больше. В России наиболее близкими к таким воззрениям были, безусловно, взгляды Льва Толстого. Но толстовское учение распространилось на фоне широкого и к началу XX века давнего охлаждения к Церкви. На первых порах такое охлаждение редко сопровождалось отказом от христианских нравственных понятий и уважительного отношения к личности Иисуса Христа, хотя и в таком виде было ступенью к полному безбожию. Такой подход казался научным, хотя тенденциозной публицистики здесь было гораздо больше, чем осмысления новейших научных данных. Но то, что в России выглядело вызывающе, в Германии, в общем, ограничилось академическими диспутами, и не только потому, что немецкие авторы пытались согласовывать логические конструкции с уровнем достижений науки своего времени, но и потому, что некоторые из положений этих теорий были критически переработаны и впитаны немецкой протестантской теологией.
В русле таких теорий возник и распространился литературный жанр, по заглавию известной книги Э.Ренана получивший название “Жизнь Иисуса”. Авторы этих повествований попытались художественно реконструировать, “как было на самом деле”, опираясь на доступные им исторические сведения, дополненные собственными предположениями.
Эти концепции, хотя и отвергавшие церковную традицию, не одобрялись воинствующими атеистами именно из-за того, что в них Иисус признавался исторической личностью. Господствовавший в советской России вариант безбожия настаивал на полном отрицании исторической фактуры в евангелиях. В силу этого старые книги, содержавшие аргументы в пользу историчности Иисуса, даже не будучи религиозными по замыслу их авторов, в советские годы нередко способствовали приходу к христианству.
Здесь и надо искать один из ранних источников странного образа Иешуа Га-Ноцри в “Мастере и Маргарите”. На фоне выразительно, со множеством достоверных и правдоподобных подробностей обрисованной древней Иудеи стремительно развиваются события “романа в романе”, связанные с судьбой бродячего проповедника Иешуа. Яркость изображения сразу же заставила и героев романа, и многих из его советских читателей поверить, что всё именно так и было. А что касается несовпадений повествования с канонической церковной версией, то ведь не случайно Иешуа недоволен тем, что о нём пишет на пергаменте его спутник Левий Матвей...
В 60–70-е годы XX века многие приходили к христианству после встречи с романом. Отсвет высшей реальности, преломлённый через художественную призму, оставался таким сильным, что призывал к себе новые поколения, после “Мастера и Маргариты” впервые раскрывающие Евангелие. Парадоксально, но то немногое, что Булгаков оставил от сохранённого христианской традицией, оказалось точкой опоры для возвращения к традиционной вере, хотя сам он вряд ли об этом заботился.
У нас очень мало сведений о внутреннем мире писателя, и лишь частично мы можем его реконструировать, опираясь на булгаковские тексты. В известном письме Сталину Булгаков назвал себя “мистическим писателем”, но, заметим, не религиозным, и это не дипломатический речевой оборот, спровоцированный антирелигиозным разгулом: критическое, а то и насмешливое отношение Булгакова ко многим сторонам церковной традиции мы уже отмечали. В связи с этим невозможно не упомянуть некоторые очерки, написанные Булгаковым в начале 20-х годов, в которых церковные люди изображены несочувственно. Антиклерикализм этих “фельетонов” был особого свойства: они появились в печати в разгар антирелигиозных преследований 1922–1923 годов, массовых арестов и расстрелов духовенства и мирян. В те дни Булгаков делал общее дело вместе с берлиозами и бездомными... Вспоминал ли он об этом, когда сам стал объектом травли? (Н.Першин в статье ““Мастер и Маргарита”: глазами “очевидца”” в журнале “Альфа и Омега”, 1999, № 4(22), объясняет антирелигиозный пафос этих очерков стремлением Булгакова перечеркнуть в глазах новых властей своё белогвардейское прошлое. Гораздо правдоподобнее можно объяснить их проявлением тотального скептицизма.)
Многое из написанного Булгаковым принято относить к сатире. Безусловно, считать Булгакова только лишь сатириком так же нелепо, как и Гоголя, но если принять эту точку зрения, то выбор Воланда в качестве героя сатирического романа вполне укладывается в нравы того времени, когда сатирический журнал мог называться “Красный дьявол”.
Годы, когда создавались эти очерки, были важными в становлении булгаковского мироощущения. Врач, прошедший гражданскую войну в стане побеждённых, перебрался в Москву, ставшую столицей победителей. Мир победителей был ему чужд, но и побеждённые уже вызывали разочарование. Приходилось осваиваться в новом мире, утвердившемся всерьёз и надолго.
На какое-то время Булгакова занесло в среду сменовеховцев. Их он также вскоре почувствовал чужими, однако само это сближение было закономерным. Сменовеховство представляло собой набор представлений о возможных путях трансформации новой власти. Многие из сменовеховских теоретиков совсем недавно находились в стане белых и теперь полагали, что за революционными эксцессами наступит постепенное возвращение России на прерванный путь развития. НЭП казался началом такого возвращения, и это дало возможность носителям сменовеховских идей и настроений сочетать неприятие большевистской идеологии с поддержкой советской власти как реальной национальной государственности.
Со временем одна часть сменовеховцев окончательно стала советской, другая была уничтожена. Но настроения сменовеховского типа неоднократно оживлялись и позднее, ведь они отражали не только свойственную людям надежду на изменения к лучшему, но и укоренившееся в русском сознании почтение к государству и его величию, заслоняющему не только частные, но и сословно-классовые интересы. Это трудно укладывается в нормы марксистского мышления, но без учёта этого обстоятельства невозможно понять ни неожиданные изгибы многочисленных русских судеб, ни афоризм булгаковского земляка В.В. Шульгина из его книги “1920”: “Белая идея победила красными руками”.
Как можно понять, потребность в надежде была и у Булгакова, но свойственная ему критическая настроенность не позволила писателю бесконфликтно вписаться в окружающий мир. Люди, с которыми Булгаков сталкивался, чаще всего не вызывали у него доверия. Опереться можно было только на себя, на свои силы и на внутренний мир, неразрывно связанный с воспоминаниями.
Среду, к которой Булгаков принадлежал по рождению и судьбу которой разделил во время гражданской войны, он воспел в “Белой гвардии”. Это прочный мир близких родственников и надёжных друзей, куда могут затесаться проходимцы вроде Тальберга, но как исключение, в целом же этот мир сообща противостоит бурям времени. Отголосок этой среды ещё чувствуется в доме профессора Преображенского в “Собачьем сердце”. Но через несколько лет в “Мастере и Маргарите” отразилось совершенно иное, “беспочвенное” мироощущение: родственной среды нет, личность не может рассчитывать на её поддержку и сама должна утверждаться под солнцем. Родственный мир сужается, это только нашедшие друг друга одинокие мужчина и женщина. С отдельными представителями внешнего мира возможны вполне доброжелательные отношения (Мастер и Иван, Маргарита и Наташа), но это уже редкость. Представления, сформированные христианством, уходят после испарения веры. Неписаный кодекс поведения образованного общества не исчез, но поставлен под сомнение новой эпохой. Тем важнее становится столь же неписаный кодекс личной чести, помогающей хотя бы сохранить чувство собственного достоинства. Но и это становится всё труднее...
С таким настроением Булгаков создал в 20-е годы ряд известных произведений, враждебно встреченных официальной критикой. В разгар травли, когда положение казалось безвыходным, Булгакову позвонил Сталин и предложил свою помощь, по сути, покровительство. Прямая травля писателя прекратилась, он получил работу в театре. Наступило сравнительное благополучие...
Положение Булгакова как будто упрочилось, но стало двойственным. Его книги не печатались, пьесы, кроме “Дней Турбиных”, не шли, нападки критиков время от времени возобновлялись. Ещё печальнее, что верховная поддержка на первых порах спровоцировала недоверчивое отношение к писателю со стороны части интеллигенции. Двойственность положения и связанная с ней раздвоенность мироощущения дополнительно могли выразиться в образах Мастера и Берлиоза.
В это время писатель вполне мог задаться вопросом: до какой степени возможно сотрудничество с властью и чем придётся платить за её подарки? Перед Булгаковым было много примеров того, как интеллигенты старой закваски, близкие ему по духу, не только шли на сотрудничество с большевиками, но и возглавляли советские учреждения. Теперь возможность занять высокое место в новом обществе как будто появилась и у Булгакова. Он видел все связанные с этим шансом выгодные возможности, но видел и всю непрочность такого существования, для многих людей плохо заканчивавшегося.
Уже в повести “Собачье сердце”, написанной в 1925 году, профессор Преображенский защищается от предводительствуемых Швондером активистов с помощью звонка влиятельному лицу. (В перестроечной экранизации повести этому лицу приданы черты Сталина, но личность здесь не имеет значения.) Профессора не смущает, что он ищет покровительства одного из тех, кого он постоянно обличает. Но здесь уже видна модель отношения Мастера и Маргариты к Воланду: пусть кто угодно, хоть предводитель злых сил, только бы обуздал мелких бесов. И он обуздает своих подчинённых. Только потребует за это дорогую плату.
В 30-е годы Булгаков на свой лад пытается устроиться в новой действительности. Положим, пьеса “Батум” Сталину не понравилась, но для Булгакова она была одной из искренних попыток вписаться в эпоху. Другой попыткой было участие Булгакова в написании школьного учебника истории, хотя и этот труд не был востребован. Всё это не выглядит неожиданностью, если вспомнить некоторые события середины 1930-х годов (роспуск РАПП, частичное сокращение репрессий накануне убийства Кирова, реабилитация патриотизма, русской истории и классического наследия), которые у части общества породили надежды, сравнимые со сменовеховскими. Не случайно современные интеллектуальные поклонники Сталина приводят эти и другие подобные факты в качестве примеров перерождения послереволюционного строя, якобы вставшего на путь возвращения к национальным корням. Репрессии последующих лет такие авторы сводят чуть ли не исключительно к возмездию творцам революционного насилия, не желая замечать факты, кричаще выпадающие из схемы. (Так, В.Кожинов писал о прекращении гонений на религию в конце 30-х годов. Но как забыть хотя бы Бутовский полигон, где как раз тогда истребляли священнослужителей!)
С учётом этого образ Берлиоза выглядит результатом мучительных размышлений на тему “Кем я мог бы стать и какой тогда была бы моя судьба?”. При этом желание автора примерить на себя другую судьбу — в этом случае судьбу благополучного литературного начальника — естественно для карнавального мира романа. Но закономерна и гибель Берлиоза в апогее земного успеха.
Хорошо известно, что накануне падения в бездну многие из уничтоженных были Сталиным приближены и обласканы. Не верится, что Булгаков никогда не допускал такой возможности и для себя. В представлении разных сторон своей личности Мастеру и Берлиозу есть ещё и попытка увидеть конец тех путей, которые выбирал сам автор. Тот же самый Воланд, оказавший помощь одному из героев, другому принёс смерть, причём дважды: сперва обезглавив трамваем, а затем на балу отправив в небытие.
То, что Берлиоз наделён именно этой фамилией, так же не случайно, как и его имя и инициалы. Некоторые произведения Гектора Берлиоза можно воспринимать как музыкальный контекст романа Булгакова. Такова “Фантастическая симфония”, где звучат фаустовские мотивы, но особенно это относится к драматической легенде “Осуждение Фауста”, где Берлиоз дал собственную интерпретацию классического сюжета. Уже одно это сближает Берлиоза (Гектора, но косвенно и его однофамильца) с Булгаковым, у которого фаустовские мотивы можно проследить на протяжении всего творческого пути, а тем более в “Мастере и Маргарите”. Важно отметить, что у Берлиоза, в отличие от Гёте, небесные силы не спасают Фауста, и он остаётся добычей Мефистофеля. Гектор Берлиоз не надеялся на высшее заступничество, так же, хотя и не точно так же, как и Михаил Берлиоз, и Михаил Булгаков...
Отметим также менее известное произведение Гектора Берлиоза — ораторию “Детство Христа”, где композитор дал художественную версию, во многом не совпадающую с евангельской. Здесь ещё одно сближение с Мастером, давшим в сожжённом романе неканонический образ Иисуса, а значит — и с Булгаковым.
Cвязывает Михаила Берлиоза с Мастером и Иван Бездомный, в начале романа ученик Берлиоза, в конце же — Мастера. В первых главах Иван выступает как сниженный двойник Берлиоза, вульгаризирующий атеистические взгляды своего наставника и неосознанно их пародирующий. Но роль сниженного двойника он играет и рядом с Мастером: его антихристианская поэма — плод воинствующего невежества, но даже и глумясь, “от противного” Иван как бы утверждает реальность Иисуса: “Иисус в его изображении получился ну совершенно как живой, хотя и не привлекающий к себе персонаж”. Именно это и вызывает возражения Берлиоза, которому опровергнуть реальность Христа ещё важнее, чем очернить Его. Это же сближает Ивана с Мастером, в чьём изображении неевангельский образ Иешуа также выглядит правдоподобным, но, хотя и более привлекательным, не очень-то и живым...
Итак, Берлиоз — один из тех, кто по определению чужд Мастеру. Но можно ли на основании текста романа утверждать, что Берлиоз Мастеру враждебен? Среди тех, кто травил Мастера, Берлиоз ни разу не упомянут. Ни Мастер, ни Маргарита вражды к Берлиозу не испытывают. Маргарита, наблюдая за похоронами Берлиоза, с ненавистью высматривает в толпе, идущей за гробом, критиков, травивших мастера, но к покойнику враждебных чувств не проявляет. Сам же Мастер комментирует рассказ Ивана Бездомного о гибели Берлиоза так: “Об одном жалею, что на месте этого Берлиоза не было критика Латунского или литератора Мстислава Лавровича”. (Единодушие Мастера и Маргариты не удивительно, тем показательнее их реакция.) Наконец, на балу у Воланда на лице отрезанной головы Берлиоза “Маргарита, содрогнувшись, увидела живые, полные мысли и страдания глаза”, — деталь, отсутствующую и невозможную в описании “грибоедовской” публики. Существенно, что мы видим эту картину вместе с Маргаритой, её глазами.
Можно было бы добавить, что Мастера с Берлиозом сближает их одиночество, однако одиноки они по-разному. Рядом с Мастером Маргарита, и даже когда он из страха за судьбу любимой как бы отталкивает её, душой она всё равно с ним. Но рядом с Берлиозом любящих его нет, разве что Иван искренне сочувствует погибшему. Иван, пришедший в писательский ресторан после случившегося на Патриарших прудах (кстати, появление Воланда в месте с таким названием уже само по себе глумливо), выглядит безумцем, да он и в самом деле тронулся от всего увиденного, но и при нормальном состоянии психики Ивана его горячность была бы чужда окружавшей Берлиоза писательской публике. (“Да, погиб, погиб... Но мы-то ведь живы!”) Киевскому дяде от Берлиоза нужна только квартира. Рационализм, исповедуемый Берлиозом, обернулся для него отсутствием любви, но значит — и мудрости. Груз информации не помог Берлиозу понять, кто сидит рядом с ним под личиной странного консультанта-иностранца. Сухая эрудированность, продемонстрированная Ивану, подменила Берлиозу глубокое постижение жизни в её неожиданном многообразии. Символично, что трамвай отрезает именно наполненную информацией голову.
Если Мастеру женщина несёт жизнь, то Берлиозу — смерть. Вряд ли случайно, что смерть Берлиоз принял от “русской женщины, комсомолки”, а вовсе не от предполагаемых им интервентов. И дело не только в том, что она представительница того самого нового мира, где Берлиоз, казалось бы, занял прочное положение и откуда, как и многие его современники, удара не ожидал. Ведь вторым невольным орудием гибели Берлиоза также стала женщина — разлившая масло Аннушка. Женское начало символизирует здесь отвергнутую и мстящую за себя жизнь. Впрочем, эпизодическое сочувствие Берлиоз встречает также у двух женщин: Маргариты и жены киевского дяди.
По-особому среди фаустовских тем и мотивов в романе решена тема допустимости сделки с силами зла в надежде переиграть их. У Гёте Мефистофель сумел переиграть Фауста на своих условиях, но Фауста спасло заступничество свыше. У Гектора Берлиоза Фауст побеждён Мефистофелем, но ценой своей вечной гибели спасает Маргариту. На сделку с безбожными силами идут и булгаковские герои: Берлиоз — в атеистическом варианте, отвернувшись от Христа как реальной личности и заняв благополучное место в безбожном обществе, Мастер и Маргарита — прямо обратившись к сатане за помощью. Решающая особенность интерпретации фаустовской легенды в романе состоит в том, что вопрос о возможности переиграть князя тьмы даже не ставится. Воланд на протяжении всего повествования, начиная с вырванного из контекста эпиграфа из Гёте, “вечно хочет зла и вечно совершает благо”, поэтому его действия героями романа принимаются как благодеяния, за которые расплачиваться не придётся.
В паре Мастер и Маргарита, как и в паре Адам и Ева, первой в контакт с сатаной вступает женщина, но это не снимает ответственности с мужчины: Мастер уже готов к встрече с Воландом и желает её. Уже при первой встрече в сумасшедшем доме с Иваном Бездомным, слушая его рассказ, Мастер произносит: “Но до чего мне досадно, что встретились с ним вы, а не я!” Однако и Берлиоз бессознательно тянется к Воланду. При встрече на Патриарших прудах “на поэта иностранец с первых же слов произвёл отвратительное впечатление, а Берлиозу скорее понравился, то есть не то чтобы понравился, а... как бы выразиться... заинтересовал, что ли”. (Мозги Ивана затуманены, его суждения и действия нелепы, но сердце способно чуять правду, и это объясняет изменения, происшедшие с Иваном по ходу романа.) И всё же даже при готовности Маргариты выполнять волю сил тьмы её любящее сердце им не принадлежит, поэтому она делает всё, чтобы спасти Мастера. Берлиоза же спасать некому. Его “Маргаритой” стала вагоновожатая.
Заметим, что в романе фигурирует ещё одна женщина, ставшая орудием смерти. Это Низа, заманившая Иуду к убийцам. Если рассматривать сюжетные линии параллельно (а весь роман пронизан явными и прикрытыми параллелями), то Берлиоза придётся рассматривать в одном ряду с Иудой. Вряд ли Берлиоз погубил кого-либо из ближних, по крайней мере в романе об этом ничего не говорится, но духовному началу в себе он изменил.
В связи с Иудой необходимо вспомнить и того, по чьему приказу он был убит, — Понтия Пилата. Покарав Иуду, Пилат, как представляется автору романа и многим его читателям, совершил доброе дело. Это, правда, единственное “доброе дело”, совершённое прокуратором после встречи с “бродячим философом Иешуа”, но этот поступок оказывается достаточным, чтобы Пилат выглядел менее виновным в казни Иешуа, чем Иуда или Каифа. В обрисовке рефлексирующего Пилата ещё раз проявилась надежда на справедливость, исходящую от сурового властителя, способного покарать подчинённых злодеев. Правда, “бродячий философ” — единственная из жертв прокуратора, которую тот пожалел, и ничто в описании внутреннего мира Пилата не говорит о том, что он способен пожалеть кого-то ещё, разве что свою собаку.
И Мастер, и Берлиоз отвергли саму возможность помощи свыше. Хотя Мастер в отличие от Берлиоза не атеист, но и у него нет надежды на небесное заступничество: изображённый им Иешуа не похож на Христа — Спасителя мира. Берлиоз погибает безусловно, Мастера же, как кажется, ждёт благополучный конец, но это впечатление зыбко.
Покой, обещанный Мастеру, конечно же, выглядит привлекательным после всего, что он перенёс. Но характер этого покоя неясен. Описание “покоя” дано словами Воланда, а также Маргариты, которая говорит о том, на что надеется, но не о том, что знает достоверно. Здесь мы видим то, что было дорого самому Булгакову и чего ему так не хватало: любимая женщина, свой дом, сад, музыка, добрые знакомые... (Но как добрые знакомые попадут в “покой”? Да и нуждается ли в них избегающий людей Мастер? О чём и для кого он будет “писать при свечах гусиным пером”?) Всё это желанно измученному, усталому человеку, но такой покой слишком похож на апатию в заросшем саду, это не то, что долго выдержит человек, полный сил и энергии. Это не полнокровная земная жизнь, о которой сказано: “На свете счастья нет, но есть покой и воля”. Но это и не тот мир, о котором возвещено: “Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку” (1 Кор. 2, 9). “Покой” Мастера не имеет ничего общего с тем покоем, о котором говорит Библия, — неотделимым от Творения и наполненным Светом и радостью покоем Седьмого дня. Но ни счастья на земле, ни ухода в свет Мастер, как сказано, не заслужил. Вспомним, что на балу отрезанной голове Берлиоза Воланд обещает небытие, основываясь на теории, “согласно которой каждому будет дано по его вере”. Сходным образом и Мастер не обретает свет также согласно своей вере, лишённой надежды на спасение.
В театре Варьете Воланд осыпал зрителей недоступной им дорогой одеждой и деньгами, но подарки оказались иллюзией, что неудивительно: на то он и отец лжи. Только сильной потребностью в помощи можно объяснить уверенность Мастера с Маргаритой, что уж их-то Воланд не обманет. Но был ли в этом уверен сам Булгаков? Что означает в конце романа странное отравление Мастера и Маргариты вином, присланным Воландом, а затем их воскрешение? Возможны разные варианты прочтения этого эпизода, не исключено, что сам автор не был уверен в том, органична ли “благополучная” концовка романа. Так или иначе, Мастер и Маргарита покидают Москву вместе со свитой Воланда, а затем отправляются в “покой” именно после этого отравления.
В сцене на Патриарших прудах Воланд, сообщая Берлиозу обстоятельства его предстоящей гибели, “пробормотал что-то вроде: “Раз, два... Меркурий во втором доме... луна ушла... шесть — несчастье... вечер — семь...””. Один из исследователей романа заметил, что Воланд произносит астрологическую формулировку, отражающую расположение небесных тел в момент похорон Горького, что дало возможность считать Горького прототипом Берлиоза. Но этот важный штрих не противоречит нашей версии, ведь с Горьким Берлиоза сближает не столько склад личности, сколько общественная роль литературного руководителя.
Здесь нам не обойти вопрос, давно уже обсуждаемый и литературоведами, и читателями: в какой мере на образ Воланда повлияло впечатление, произведённое на Булгакова Сталиным? Не будем сейчас рассматривать все подробности, коснёмся только одного обстоятельства: Воланд Мастеру, а Сталин Булгакову оказали “благодеяния”, среди которых — наказание травивших обоих мастеров недоброжелателей. Вот только надо ли эти действия считать добрыми?
В романе определённо выражены надежды Булгакова на то, что носители зла могут быть “не злобными”, могут делать добро, поэтому Воланд и его свита выглядят привлекательными, вызывающими читательские симпатии. То, как они обрисованы, дало право многим читателям и критикам, и среди них отцу Александру Меню, не считать их нечистой силой, а рассматривать их роль в романе исключительно как повествовательный приём. (“Вот пришли некие гости из космоса, из духовного мира (какая разница?). Они в маскарадных костюмах, один — под Мефистофеля, другой — под кота, и они провоцируют нас, москвичей, и выявляют нашу пошлость. И даже Воланд, который выступает в маске дьявола, — какой он дьявол? У него нравственные понятия нормальные...” (“Отец Александр Мень отвечает на вопросы слушателей”. М., 1999. С. 151–152.) “...Воланд в романе Михаила Афанасьевича — не дьявол. Дьявол — начало разрушительное, это попрание всех эстетических и этических ценностей. А Воланд... исходит из принципов здоровой, нормальной морали. Он, несомненно, в нравственном отношении превосходит советских москвичей двадцатых годов. Давайте вспомним, как он снисходительно говорит о людях: они такие же, как сто лет назад... Разве так говорит дьявол?” (Протоиерей Александр Мень. Мировая духовная культура. Христианство. Церковь. Лекции и беседы. М., 1997. С. 373.) Здесь отец Александр исходил из того, что реальные силы зла неизмеримо чудовищнее тех персонажей, которых мы видим в романе. Это допущение можно было бы принять, если бы действия героев романа ограничивались карнавальными ролями и были обусловлены чисто повествовательными целями. Однако именно в силу художественного чутья автор не мог не сознавать, что за литературными образами стоит мистическая реальность. Для Булгакова Воланд и его свита — действительно сатана и его приспешники, имена их — не случайны, и в конце романа маски спадают. Если образ Иешуа нельзя назвать образом Иисуса Христа, то образ Воланда — это всё-таки образ князя тьмы. Во время полёта по ночному небу свита Воланда перестаёт выглядеть по-карнавальному. (“На месте... Коровьева-Фагота теперь скакал... тёмно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбавшимся лицом... Азазелло летел в своём настоящем виде, как демон безводной пустыни, демон-убийца”.) Что особенно важно, новый облик Воланда в этой сцене не показан, сказано только, что “Воланд летел в своём настоящем обличье”. Зло перестаёт притворяться. Интуиция художника оказалась глубже его “дневного” сознания.
Веру Булгакова в способность художника прозревать невидимые миры в романе воплощает образ Мастера, “роман в романе” которого по ходу повествования оказался прорывом в реальность основного повествования. Ведь герои, угаданные художественным воображением Мастера, обитают и в том повествовательном пространстве, где находится сам Мастер. Давно известно, что образы, порождённые талантливым художником, дают увидеть скрытое не только от обычного сознания, но и от сознания самого художника. Безусловно, наряду с прорывами в скрытую реальность художественное сознание создаёт и субъективный мир, взаимосвязь которого с реальностью не линейна. Это относится и к мистической реальности, отражённой в художественном пространстве как романа, так и “романа в романе”.
Известно также, что в романтической традиции издавна повелось изображать силы тьмы привлекательными, и в романе Булгаков следует именно этой, а не библейской традиции. Кто не слышал поговорку: “Красив, как чёрт”? Но он безобразен, и не случайно для характеристики ада Библия использует образ Геенны — долины, служившей помойкой, где постоянный огонь поддерживался для сжигания нечистот.
В январе 1954 года Мария Вениаминовна Юдина писала Борису Пастернаку после прочтения его перевода “Фауста”: “...я не могу долго читать о воплощённой нечистой силе, которая так умно, остроумно и порою гениально разглагольствует...” Вскоре Пастернак ответил: “...никому, кроме Вас, не удавалось так метко и исчерпывающе назвать и понять коренной изъян “Фауста”, причину, отяжеляющую все взлёты этого произведения, разгадку главного препятствия, всегда стоявшего передо мною при переводе... Секрет этого порока, этого стилистического балласта именно в том ложном, самим автором осуждённом красноречии Мефистофеля, которому Гёте тем не менее уделяет в трагедии так много места” (Борис Пастернак. Собр. соч.: В 5 т. Т. 5. М., 1992. С. 526–527, 668). Гёте, не устоявший перед эстетизацией Мефистофеля, как художник и мыслитель не забывал, что это — образ воплощённого зла. Но у каждого следующего поколения художников это понимание всё больше выветривалось.
По поводу романтических представлений о сатане, в XX веке ставших банальными, можно было бы привести немало суждений христианских подвижников, но мы ограничимся словами Хосемарии Эскрива, написанными в Испании в те же 30-е годы, когда создавался роман:
“Здесь у тебя в мыслях путаница. — Спешу пояснить, чтобы ты понял: в дьяволе нет ничего привлекательного. Он сам прекрасно об этом знает и поэтому не любит показываться в своём истинном облике чёрта с рогами.
— Напротив, он любит прятаться за привлекательными масками благородства или даже духовности. Вот это и вводит людей в заблуждение” (Блаженный Хосемария Эскрива. Путь. М., 1995. С. 91).
К этому можно добавить только, что даже образ “чёрта с рогами” не выражает всей тёмной сущности сатаны. А между тем невозможно уйти от того обстоятельства, что часть поклонников романа восприняла Воланда как однозначно положительного героя именно в качестве дьявола. Нельзя закрывать глаза и на то, что для некоторых читателей, не представлявших реальности и сложности духовного мира, с романа “Мастер и Маргарита” начиналось увлечение сатанизмом.
Так что не стоит наказание злодеев, совершённое руками Воланда, даже самых непривлекательных, считать торжеством добра, как нельзя считать торжеством справедливости реальное уничтожение их прототипов. Если зло губит тех, кто ему служил, то и в этом проявляется сущность зла, гибельная для всего, в том числе для того, что ему служит и им поглощается.
Когда Воланд на волшебном глобусе продемонстрировал Маргарите истребительную работу Абадонны, одного из демонов своей свиты, реакцией Маргариты было нежелание оказаться “на той стороне, против которой этот Абадонна”. Воланд её “успокоил”: Абадонна “равно сочувствует обеим сражающимся сторонам. Вследствие этого и результаты для обеих сторон бывают всегда одинаковы”. Там, где зло творит расправу, бессмысленно искать торжество справедливости, это торжество всё того же зла.
Булгакова прямые расправы не тронули, но кто может сказать, на сколько лет его жизнь сократилась из-за треволнений, спровоцированных нравами эпохи. Испытав при жизни гонения, посмертно, как и Берлиоз, художник удостоился официальных похорон на привилегированном Новодевичьем кладбище. Именно там ему, как и Мастеру, прототип Воланда, любивший “Дни Турбиных” и на свой лад “покровительствовавший”, предоставил покой, соединивший похоронные почести с предполагавшимся забвением.
Но забвения не произошло. Минуло не очень много лет, несгоревшие рукописи пробились к свету, и облик Булгакова, сросшийся с образом Мастера, прочно вошёл в сознание новых поколений читателей. Вошёл вместе с ярко выписанным, во многом уже непонятным следующим поколениям миром, наполненным десятками выразительно обрисованных персонажей, и в вихре лиц и голосов не теряется пусть и не самая яркая, но для полноты понимания булгаковского мира необходимая фигура Берлиоза, непонятой тени Мастера.